
– Они погибли в...
– Да, ты много говорила об этом. Я знаю. И все равно, Бонни, лучше не выбрасывай их фотографии. Пусть останутся. Когда-нибудь у тебя будут дети, а они рано или поздно обязательно захотят посмотреть, как выглядели их бабушка и дедушка.
– Когда-нибудь будут дети...
– Не надо, Бонни, не надо. Не говори об этом таким тоном. Никогда. Слышишь? Ни-ког-да!
Это случилось в тот день, когда она сидела на табуретке перед раковиной умывальника в ванной комнате с большим полотенцем на плечах, а он мыл ей голову. Ему пришлось четыре раза намыливать ее волосы шампунем, скрести их, смывать и прополаскивать, прежде чем они стали такими же, какими были прежде. А когда они высохли, Генри посмотрел на них с искренним восхищением. И тут на его лице Бонни заметила первые признаки восприятия ее как... женщины. Красивой женщины. Такое ей было знакомо. Правда, давно, еще в той, другой жизни... И это при том, что она по-прежнему оставалась тощей как доска и была без какого-либо макияжа, а кроме того. Генри видел не только ее лицо и тело в худшем из худших видов, но и собственными ушами слышал самые отвратительные эпизоды ее жизни. Во всех деталях! И тем не менее в его глазах читался явный интерес и одобрение. А в таких делах женщины, как известно, никогда не ошибаются. От одной только мысли об этом ей захотелось плакать. Даже не плакать, а рыдать...
На двадцать второй день его тридцатидневного отпуска Бонни начала помогать ему готовить и убирать квартиру, хотя в основном символически, так как была еще очень слаба. И все-таки она сказала:
– Генри, мне нужна хоть какая-нибудь одежда, чтобы уйти отсюда. Сам понимаешь...
– Да, я тоже об этом думал. Скажи, нет, лучше, запиши мне твои размеры, и я куплю все, что надо.
– Хорошо, запишу. Только покупай что-нибудь подешевле... Да, кстати, ты записываешь расходы? Ну... деньги, которые на меня тратишь? У тебя ведь, наверное, их осталось совсем немного, так?
